Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул: - Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы? - Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель. - Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, - крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю? - Не знаю. - Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял? - Да, да. Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: "VIa" и "VIb"; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела "Медея" Фейербаха. Потом пошли двери с табличками "Va" и "Vb", а между ними снимок со скульптуры "Мальчик, вытаскивающий занозу", превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.
Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все - от великого курфюрста до Гитлера... А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди. И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху. Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее - что только не привидится в таком жару. Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма... И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички "Xa" и "Xb", а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью "Легкая хирургия"... Если сейчас будет... мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет... Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, - на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал...
Но вот рывком открылась дверь в рисовальный зал, и я проплыл под маской Зевса и закрыл глаза. Я ничего не хотел больше видеть. В зале пахло йодом, испражнениями, марлей и табаком и было шумно. Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам: - Суньте мне сигарету в рот. В верхнем левом кармане. Я почувствовал, как чужие руки пошарили у меня в кармане, потом чиркнула спичка, и во рту у меня оказалась зажженная сигарета. Я затянулся. - Спасибо, - сказал я. Все это, думал я, еще ничего не доказывает. В конце концов, в любой гимназии есть рисовальный зал, есть коридоры с зелеными и желтыми стенами, в которых торчат гнутые старомодные вешалки для платья; в конце концов, это еще не доказательство, что я нахожусь в своей школе, если между "IVa" и "IVb" висит "Медея", а между "Xa" и "Xb" - усы Ницше. Несомненно, существуют правила, где сказано, что именно там они и должны висеть. Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии: "Медея" - между "IVa" и "IVb", там же "Мальчик, вытаскивающий занозу", в следующем коридоре - Цезарь, Марк Аврелий и Цицерон, а Ницше на верхнем этаже, где уже изучают философию. Фриз Парфенона и универсальная олеография - Того. "Мальчик, вытаскивающий, занозу" и фриз Парфенона - это, в конце концов, не более чем добрый старый школьный реквизит, переходящий из поколения в поколение, и наверняка я не единственный, кому взбрело в голову написать на банане "Да здравствует Того!". И выходки школьников, в конце концов, всегда одни и те же. А кроме того, вполне возможно, что от сильного жара у меня начался бред.
Боли я теперь не чувствовал. В машине я еще очень страдал; когда ее швыряло на мелких выбоинах, я каждый раз начинал кричать. Уж лучше глубокие воронки: машина поднимается и опускается, как корабль на волнах. Теперь, видно, подействовал укол; где-то в темноте мне всадили шприц в руку, и я почувствовал, как игла проткнула кожу и ноге стало горячо... Да это просто невозможно, думал я, машина наверняка не прошла такое большое расстояние - почти тридцать километров. А кроме того, ты ничего не испытываешь, ничто в душе не подсказывает тебе, что ты в своей школе, в той самой школе, которую покинул всего три месяца назад. Восемь лет - не пустяк, неужели после восьми лет ты все это узнаешь только глазами? Я закрыл глаза и опять увидел все как в фильме: нижний коридор, выкрашенный зеленой краской, лестничная клетка с желтыми стенами, памятник воину, площадка, следующий этаж: Цезарь, Марк Аврелий... Гермес, усы Ницше, Того, маска Зевса... Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь, становится легче, надо только кричать погромче; кричать - это так хорошо, я кричал как полоумный. Кто-то надо мной наклонился, но я не открывал глаз, я почувствовал чужое дыхание, теплое, противно пахнущее смесью лука и табака, и услышал голос, который спокойно спросил: - Чего ты кричишь? - Пить, - сказал я. - И еще сигарету. В верхнем кармане. Опять чужая рука шарила в моем кармане, опять чиркнула спичка и кто-то сунул мне в рот зажженную сигарету. - Где мы? - спросил я. - В Бендорфе. - Спасибо, - сказал я и затянулся. Все-таки я, видимо, действительно в Бендорфе, а значит, дома, и, если бы не такой сильный жар, я мог бы с уверенностью сказать, что я в классической гимназии; что это школа, во всяком случае, бесспорно. Разве не крикнул внизу чей-то голос: "Остальных в рисовальный зал!"? Я был одним из остальных, я жил, остальные и были, очевидно, живыми. Это - рисовальный зал, и если слух меня не обманул, то почему бы глазам меня подвести? Значит, нет сомнения в том, что я узнал Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, а они могли быть только в классической гимназии; не думаю, чтобы в других школах стены коридоров украшали скульптурами этих молодцов.
Наконец-то он принес воду; опять меня обдало смешанным запахом лука и табака, и я поневоле открыл глаза, надо мной склонилось усталое, дряблое, небритое лицо человека в форме пожарника, и старческий голос тихо сказал: - Выпей, дружок. Я начал пить; вода, вода - какое наслаждение; я чувствовал на губах металлический привкус котелка, я ощущал упругую полноводность глотка, но пожарник отнял котелок от моих губ и ушел; я закричал, он даже не обернулся, только устало передернул плечами и пошел дальше, а тот, кто лежал рядом со мной, спокойно сказал: - Зря орешь, у них нет воды; весь город в огне, сам видишь. Я это видел, несмотря на затемнение, - за черными шторами полыхала и бушевала огненная стихия, черно-красная, как в печи, куда только что засыпали уголь. Да, я видел: город горел. - Какой это город? - спросил я у раненого, лежавшего рядом. - Бендорф, - сказал он. - Спасибо. Я смотрел прямо перед собой на ряды окон, а иногда на потолок. Он был еще безупречно белый и гладкий, с узким классическим лепным карнизом; но такие потолки с классическими лепными карнизами есть во всех рисовальных залах всех школ, по крайней мере всех добрых старых классических гимназий. Это ведь бесспорно. Я не мог более сомневаться: я в рисовальном зале одной из классических гимназий в Бендорфе. В Бендорфе всего три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и... может быть, лучше вовсе не упоминать о ней... гимназия имени Адольфа Гитлера. Разве на лестничной площадке в гимназии Фридриха Великого не висел портрет Старого Фрица, необыкновенно яркий, необыкновенно красивый, необыкновенно большой? Я учился в этой школе восемь лет подряд, но разве точно такой же портрет не мог висеть в другой школе, на том же самом месте, и настолько же яркий, настолько же бросающийся в глаза, что взгляд каждого, кто поднимался на второй этаж, невольно на нем останавливался? Вдали постреливала тяжелая артиллерия. А вообще было почти спокойно, лишь время от времени прожорливое пламя вырывалось на волю и где-то во тьме рушилась крыша. Артиллерийские орудия стреляли равномерно, с одинаковыми промежутками, и я думал: славная артиллерия. Я знаю, это подло, но я так думал. О боже, как она успокаивала, эта артиллерия, каким родным был ее густой и низкий рокот, мягкий, нежный, как рокот органа, в нем есть даже что-то благородное; по-моему, в артиллерии есть что-то благородное, даже когда она стреляет. Все это так солидно, совсем как в той войне, про которую мы читали в книжках с картинками... Потом я подумал о том, сколько имен будет высечено на новом памятнике воину, если новый памятник поставят, и о том, что на него водрузят еще более грандиозный позолоченный Железный крест и еще более грандиозный каменный лавровый венок; и вдруг меня пронзила мысль: если я в самом деле нахожусь в своей старой школе, то мое имя тоже будет красоваться на памятнике, высеченное на цоколе, а в школьном календаре против моей фамилии будет сказано: "Ушел на фронт из школы и пал за..." Но я еще не знал, за что... И я еще не был уверен, нахожусь ли я в своей старой школе. Теперь я непременно хотел это установить. В памятнике воину тоже нет ничего особенного, ничего исключительного, он такой, как всюду, стандартный памятник массового изготовления, все памятники такого образца поставляются каким-то одним управлением... Я оглядывал рисовальный зал, но картины были сняты, а о чем можно судить по нескольким партам, сваленным в углу, да по узким и высоким окнам, частым-частым, как полагается в рисовальном зале, где должно быть много света? Сердце мне ничего не подсказывало. Но разве оно молчало бы, если б я оказался там, где восемь лет, из года в год, рисовал вазы, прелестные, стройные вазы, изумительные копии с римских подлинников, - учитель рисования обычно ставил их перед классом на подставку; там, где я выводил шрифты - рондо, латинский прямой, римский, итальянский? Ничто я так не ненавидел в школе, как эти уроки, часами глотал я скуку и никогда не мог нарисовать вазу или воспроизвести какой-нибудь шрифт. Но где же мои проклятия, где моя ненависть к этим тоскливым тусклым стенам? Ничто во мне не заговорило, и я молча покачал головой. Снова и снова я рисовал, стирал нарисованное, оттачивал карандаш... и ничего, ничего...
Я не помнил, как меня ранило, чувствовал лишь, что не могу пошевелить руками и правой ногой, только левой, и то еле-еле; это оттого, думал я, что всего меня очень туго спеленали. Я выплюнул сигарету в пространство между набитыми соломой мешками и попытался шевельнуть рукой, но от страшной боли опять закричал; я кричал не переставая, кричал с наслаждением; помимо боли, меня доводило до бешенства то, что я не могу пошевелить руками. Потом я увидел перед собой врача; он снял очки и, часто моргая, смотрел на меня; он ничего не говорил; за ним стоял пожарник, тот, что дал мне воды. Пожарник что-то шепнул врачу на ухо, и врач надел очки, за их толстыми стеклами я отчетливо увидел большие серые глаза с чуть подрагивающими зрачками. Врач долго смотрел на меня, так долго, что я невольно отвел глаза. Он сказал: - Одну минуту, ваша очередь сейчас подойдет... Затем они подняли того, кто лежал рядом со мной, и понесли за классную доску; я смотрел им вслед; доска была раздвинута и поставлена наискосок, между нею и стенкой висела простыня, за простыней горел яркий свет... Ни звука не было слышно, пока простыню не откинули и не вынесли того, кто лежал только что рядом со мной; санитары с усталыми, безучастными лицами тащили носилки к дверям. Я опять закрыл глаза и подумал: ты непременно должен узнать, что у тебя за ранение и действительно ли ты находишься в своей старой школе. Все здесь казалось мне таким холодным и чужим, как если бы меня пронесли по музею мертвого города; этот мирок был мне совершенно безразличен и далек, и хотя я его узнавал, но только глазами. А если так, то мог ли я поверить, что всего три месяца назад я сидел здесь, рисовал вазы и писал шрифты, на переменах сбегал по лестнице, держа в руках принесенные из дому бутерброды с повидлом, проходил мимо Ницше, Гермеса, Того, Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия, потом шел по нижнему коридору с его "Медеей" и заходил к швейцару Биргелеру выпить молока, выпить молока в этой полутемной каморке, где можно было рискнуть выкурить сигарету, хоть это и строго воспрещалось? Наверняка они понесли того, кто лежал раньше рядом со мной, вниз, куда сносили мертвецов; быть может, мертвецов клали в мглистую каморку, где пахло теплым молоком, пылью и дешевым табаком Биргелера... Наконец-то санитары вернулись в зал, и теперь они подняли меня и понесли за классную доску. Я опять поплыл мимо дверей и, проплывая, обнаружил еще одно совпадение: в те времена, когда эта школа называлась школой св.Фомы, над этой самой дверью висел крест, его потом сняли, но на стене так и осталось неисчезающее темно-желтое пятно - отпечаток креста, четкий и ясный, более четкий, пожалуй, чем сам этот ветхий, хрупкий, маленький крест, который сняли; ясный и красивый отпечаток креста так и остался на выцветшей стене. Тогда новые хозяева со злости перекрасили всю стену, но это не помогло, маляр не сумел найти правильного колера, крест остался на своем месте, светло-коричневый и четкий на розовой стене. Они злились, но тщетно, крест оставался, коричневый, четкий на розовом фоне стены, и думаю, что они исчерпали все свои ресурсы на краски, но сделать ничего не смогли. Крест все еще был там, и если присмотреться, то можно разглядеть даже косой след на правой перекладине, где много лет подряд висела самшитовая ветвь, которую швейцар Биргелер прикреплял туда в те времена, когда еще разрешалось вешать в школах кресты...
Инструменты идеологии и тоталитаризма. Ужас войны. Не страшно умереть, пока один раз не переживёшь тяжёлое ранение. Кажется, что умирают другие, а не ты. Вот 3 мотива.
Я помню это из школы... Тогда поверхносто. Но меня настолько зацепила эта повесть, что уже понимаю
Как много у вас рассказов. Мало просмотров... но продолжайте. Это прекрасно.
Идеально. Очень погрузилась в атмосферу и прочувствовала каждую строчку. Спасибо!
Единственный расказ что переслушиваю и перечитываю. С другими так не выходит.
Спасибо! Каждый молодой парень должен это прочесть и послушать.
Большое спасибо
Воуууу!!! Очень крутое произведение!!Буду переслушивать каждый вечер , пока не надоест , но думаю,что оно не надоест
Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то
распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я
увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее
торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла.
Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:
- Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?
- Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель.
- Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, -
крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю?
- Не знаю.
- Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный
зал, понял?
- Да, да.
Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в
рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо
освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и
гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на
дверях белели маленькие эмалевые таблички: "VIa" и "VIb"; между дверями, в
черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела "Медея"
Фейербаха. Потом пошли двери с табличками "Va" и "Vb", а между ними снимок со скульптуры "Мальчик, вытаскивающий занозу", превосходная,
отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.
Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно
выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из
желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов
греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха.
В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет,
красовались все - от великого курфюрста до Гитлера...
А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд
удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой,
необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно-голубом мундире,
с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.
И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо
породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и
глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и
костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и
выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной
площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих
носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий
этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник
воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.
Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары
торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и
решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как
сумасшедшее - что только не привидится в таком жару.
Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три
бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии;
совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули
за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот
коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над
входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще
далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по
нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма...
И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички
"Xa" и "Xb", а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью
дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина
портрета была заклеена бумажкой с надписью "Легкая хирургия"...
Если сейчас будет... мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет... Но
вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии
Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная
олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми
и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой,
- на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину,
связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой
середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам,
кажется, и нацарапал...
Но вот рывком открылась дверь в рисовальный зал, и я проплыл под маской
Зевса и закрыл глаза. Я ничего не хотел больше видеть. В зале пахло йодом,
испражнениями, марлей и табаком и было шумно. Носилки поставили на пол, и
я сказал санитарам:
- Суньте мне сигарету в рот. В верхнем левом кармане.
Я почувствовал, как чужие руки пошарили у меня в кармане, потом
чиркнула спичка, и во рту у меня оказалась зажженная сигарета. Я
затянулся.
- Спасибо, - сказал я.
Все это, думал я, еще ничего не доказывает. В конце концов, в любой
гимназии есть рисовальный зал, есть коридоры с зелеными и желтыми стенами,
в которых торчат гнутые старомодные вешалки для платья; в конце концов,
это еще не доказательство, что я нахожусь в своей школе, если между "IVa"
и "IVb" висит "Медея", а между "Xa" и "Xb" - усы Ницше. Несомненно,
существуют правила, где сказано, что именно там они и должны висеть.
Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии:
"Медея" - между "IVa" и "IVb", там же "Мальчик, вытаскивающий занозу", в
следующем коридоре - Цезарь, Марк Аврелий и Цицерон, а Ницше на верхнем
этаже, где уже изучают философию. Фриз Парфенона и универсальная
олеография - Того. "Мальчик, вытаскивающий, занозу" и фриз Парфенона -
это, в конце концов, не более чем добрый старый школьный реквизит,
переходящий из поколения в поколение, и наверняка я не единственный, кому
взбрело в голову написать на банане "Да здравствует Того!". И выходки
школьников, в конце концов, всегда одни и те же. А кроме того, вполне
возможно, что от сильного жара у меня начался бред.
Боли я теперь не чувствовал. В машине я еще очень страдал; когда ее
швыряло на мелких выбоинах, я каждый раз начинал кричать. Уж лучше
глубокие воронки: машина поднимается и опускается, как корабль на волнах.
Теперь, видно, подействовал укол; где-то в темноте мне всадили шприц в
руку, и я почувствовал, как игла проткнула кожу и ноге стало горячо...
Да это просто невозможно, думал я, машина наверняка не прошла такое
большое расстояние - почти тридцать километров. А кроме того, ты ничего не
испытываешь, ничто в душе не подсказывает тебе, что ты в своей школе, в
той самой школе, которую покинул всего три месяца назад. Восемь лет - не
пустяк, неужели после восьми лет ты все это узнаешь только глазами?
Я закрыл глаза и опять увидел все как в фильме: нижний коридор,
выкрашенный зеленой краской, лестничная клетка с желтыми стенами, памятник
воину, площадка, следующий этаж: Цезарь, Марк Аврелий... Гермес, усы
Ницше, Того, маска Зевса...
Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь, становится легче, надо
только кричать погромче; кричать - это так хорошо, я кричал как полоумный.
Кто-то надо мной наклонился, но я не открывал глаз, я почувствовал чужое
дыхание, теплое, противно пахнущее смесью лука и табака, и услышал голос,
который спокойно спросил:
- Чего ты кричишь?
- Пить, - сказал я. - И еще сигарету. В верхнем кармане.
Опять чужая рука шарила в моем кармане, опять чиркнула спичка и кто-то
сунул мне в рот зажженную сигарету.
- Где мы? - спросил я.
- В Бендорфе.
- Спасибо, - сказал я и затянулся.
Все-таки я, видимо, действительно в Бендорфе, а значит, дома, и, если
бы не такой сильный жар, я мог бы с уверенностью сказать, что я в
классической гимназии; что это школа, во всяком случае, бесспорно. Разве
не крикнул внизу чей-то голос: "Остальных в рисовальный зал!"? Я был одним
из остальных, я жил, остальные и были, очевидно, живыми. Это - рисовальный
зал, и если слух меня не обманул, то почему бы глазам меня подвести?
Значит, нет сомнения в том, что я узнал Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия,
а они могли быть только в классической гимназии; не думаю, чтобы в других
школах стены коридоров украшали скульптурами этих молодцов.
Наконец-то он принес воду; опять меня обдало смешанным запахом лука и
табака, и я поневоле открыл глаза, надо мной склонилось усталое, дряблое,
небритое лицо человека в форме пожарника, и старческий голос тихо сказал:
- Выпей, дружок.
Я начал пить; вода, вода - какое наслаждение; я чувствовал на губах
металлический привкус котелка, я ощущал упругую полноводность глотка, но
пожарник отнял котелок от моих губ и ушел; я закричал, он даже не
обернулся, только устало передернул плечами и пошел дальше, а тот, кто
лежал рядом со мной, спокойно сказал:
- Зря орешь, у них нет воды; весь город в огне, сам видишь.
Я это видел, несмотря на затемнение, - за черными шторами полыхала и
бушевала огненная стихия, черно-красная, как в печи, куда только что
засыпали уголь. Да, я видел: город горел.
- Какой это город? - спросил я у раненого, лежавшего рядом.
- Бендорф, - сказал он.
- Спасибо.
Я смотрел прямо перед собой на ряды окон, а иногда на потолок. Он был
еще безупречно белый и гладкий, с узким классическим лепным карнизом; но
такие потолки с классическими лепными карнизами есть во всех рисовальных
залах всех школ, по крайней мере всех добрых старых классических гимназий.
Это ведь бесспорно.
Я не мог более сомневаться: я в рисовальном зале одной из классических
гимназий в Бендорфе. В Бендорфе всего три классические гимназии: гимназия
Фридриха Великого, гимназия Альберта и... может быть, лучше вовсе не
упоминать о ней... гимназия имени Адольфа Гитлера. Разве на лестничной
площадке в гимназии Фридриха Великого не висел портрет Старого Фрица,
необыкновенно яркий, необыкновенно красивый, необыкновенно большой? Я
учился в этой школе восемь лет подряд, но разве точно такой же портрет не
мог висеть в другой школе, на том же самом месте, и настолько же яркий,
настолько же бросающийся в глаза, что взгляд каждого, кто поднимался на
второй этаж, невольно на нем останавливался?
Вдали постреливала тяжелая артиллерия. А вообще было почти спокойно,
лишь время от времени прожорливое пламя вырывалось на волю и где-то во
тьме рушилась крыша. Артиллерийские орудия стреляли равномерно, с
одинаковыми промежутками, и я думал: славная артиллерия. Я знаю, это
подло, но я так думал. О боже, как она успокаивала, эта артиллерия, каким
родным был ее густой и низкий рокот, мягкий, нежный, как рокот органа, в
нем есть даже что-то благородное; по-моему, в артиллерии есть что-то
благородное, даже когда она стреляет. Все это так солидно, совсем как в
той войне, про которую мы читали в книжках с картинками... Потом я подумал
о том, сколько имен будет высечено на новом памятнике воину, если новый
памятник поставят, и о том, что на него водрузят еще более грандиозный
позолоченный Железный крест и еще более грандиозный каменный лавровый
венок; и вдруг меня пронзила мысль: если я в самом деле нахожусь в своей
старой школе, то мое имя тоже будет красоваться на памятнике, высеченное
на цоколе, а в школьном календаре против моей фамилии будет сказано: "Ушел
на фронт из школы и пал за..."
Но я еще не знал, за что... И я еще не был уверен, нахожусь ли я в
своей старой школе. Теперь я непременно хотел это установить. В памятнике
воину тоже нет ничего особенного, ничего исключительного, он такой, как
всюду, стандартный памятник массового изготовления, все памятники такого
образца поставляются каким-то одним управлением...
Я оглядывал рисовальный зал, но картины были сняты, а о чем можно
судить по нескольким партам, сваленным в углу, да по узким и высоким
окнам, частым-частым, как полагается в рисовальном зале, где должно быть
много света? Сердце мне ничего не подсказывало. Но разве оно молчало бы,
если б я оказался там, где восемь лет, из года в год, рисовал вазы,
прелестные, стройные вазы, изумительные копии с римских подлинников, -
учитель рисования обычно ставил их перед классом на подставку; там, где я
выводил шрифты - рондо, латинский прямой, римский, итальянский? Ничто я
так не ненавидел в школе, как эти уроки, часами глотал я скуку и никогда
не мог нарисовать вазу или воспроизвести какой-нибудь шрифт. Но где же мои
проклятия, где моя ненависть к этим тоскливым тусклым стенам? Ничто во мне
не заговорило, и я молча покачал головой.
Снова и снова я рисовал, стирал нарисованное, оттачивал карандаш... и
ничего, ничего...
Я не помнил, как меня ранило, чувствовал лишь, что не могу пошевелить
руками и правой ногой, только левой, и то еле-еле; это оттого, думал я,
что всего меня очень туго спеленали.
Я выплюнул сигарету в пространство между набитыми соломой мешками и
попытался шевельнуть рукой, но от страшной боли опять закричал; я кричал
не переставая, кричал с наслаждением; помимо боли, меня доводило до
бешенства то, что я не могу пошевелить руками.
Потом я увидел перед собой врача; он снял очки и, часто моргая, смотрел
на меня; он ничего не говорил; за ним стоял пожарник, тот, что дал мне
воды. Пожарник что-то шепнул врачу на ухо, и врач надел очки, за их
толстыми стеклами я отчетливо увидел большие серые глаза с чуть
подрагивающими зрачками. Врач долго смотрел на меня, так долго, что я
невольно отвел глаза. Он сказал:
- Одну минуту, ваша очередь сейчас подойдет...
Затем они подняли того, кто лежал рядом со мной, и понесли за классную
доску; я смотрел им вслед; доска была раздвинута и поставлена наискосок,
между нею и стенкой висела простыня, за простыней горел яркий свет...
Ни звука не было слышно, пока простыню не откинули и не вынесли того,
кто лежал только что рядом со мной; санитары с усталыми, безучастными
лицами тащили носилки к дверям.
Я опять закрыл глаза и подумал: ты непременно должен узнать, что у тебя
за ранение и действительно ли ты находишься в своей старой школе.
Все здесь казалось мне таким холодным и чужим, как если бы меня
пронесли по музею мертвого города; этот мирок был мне совершенно
безразличен и далек, и хотя я его узнавал, но только глазами. А если так,
то мог ли я поверить, что всего три месяца назад я сидел здесь, рисовал
вазы и писал шрифты, на переменах сбегал по лестнице, держа в руках
принесенные из дому бутерброды с повидлом, проходил мимо Ницше, Гермеса,
Того, Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия, потом шел по нижнему коридору с его
"Медеей" и заходил к швейцару Биргелеру выпить молока, выпить молока в
этой полутемной каморке, где можно было рискнуть выкурить сигарету, хоть
это и строго воспрещалось? Наверняка они понесли того, кто лежал раньше
рядом со мной, вниз, куда сносили мертвецов; быть может, мертвецов клали в
мглистую каморку, где пахло теплым молоком, пылью и дешевым табаком
Биргелера...
Наконец-то санитары вернулись в зал, и теперь они подняли меня и
понесли за классную доску. Я опять поплыл мимо дверей и, проплывая,
обнаружил еще одно совпадение: в те времена, когда эта школа называлась
школой св.Фомы, над этой самой дверью висел крест, его потом сняли, но на
стене так и осталось неисчезающее темно-желтое пятно - отпечаток креста,
четкий и ясный, более четкий, пожалуй, чем сам этот ветхий, хрупкий,
маленький крест, который сняли; ясный и красивый отпечаток креста так и
остался на выцветшей стене. Тогда новые хозяева со злости перекрасили всю
стену, но это не помогло, маляр не сумел найти правильного колера, крест
остался на своем месте, светло-коричневый и четкий на розовой стене. Они
злились, но тщетно, крест оставался, коричневый, четкий на розовом фоне
стены, и думаю, что они исчерпали все свои ресурсы на краски, но сделать
ничего не смогли. Крест все еще был там, и если присмотреться, то можно
разглядеть даже косой след на правой перекладине, где много лет подряд
висела самшитовая ветвь, которую швейцар Биргелер прикреплял туда в те
времена, когда еще разрешалось вешать в школах кресты...
Спасибо большое👍🏻
Очень красивое чтение!!! Спасибо!
Супер, спасибо 👍
Спасибі помогли
Спасибо!
Что за музыка?
Що переконує героя новели Белля у тому, що він знаходиться у своїй школі?
А можно Идею рассказа „Путник"
Инструменты идеологии и тоталитаризма.
Ужас войны.
Не страшно умереть, пока один раз не переживёшь тяжёлое ранение. Кажется, что умирают другие, а не ты.
Вот 3 мотива.
Хорошее произведение, читал на досуге, понравился, но бравл старс лучше.
Полностью согласен с вами , Константин
Вы когда-нибудь читали книгу "Кольт и Шелли" от писателя Supersell?
@@ТищенкоЭдуард
читал, правда не понравился, можно было лучше.
Убедительно прошу уберите пожалуйста музыку!
Читает норм , а текст такое себе.
Это бред